И вот 14 июня (1997) выходит в газете «Известия» последнее интервью Окуджавы, данное за месяц-два до смерти, из которого выясняется, что наш легендарный бард и вероучитель – «абсолютный атеист». Всегда таковым был и этого не скрывал. Что же заставляло его в песнях учить вере? Видимо, «верующей» была сама позиция художника в худой, безбожной, религиозно бессознательной России. Вместе с Россией своего времени Окуджава был атеистом, таковым и остался, но как поэт, певец, отвечающий на самые дальние запросы души, просто не мог не учить вере, сам оставаясь неверующим. Так что религиозность русского художества находится в какой-то странной зависимости от бедности сознательной религиозной жизни. Религиозное сознание остается подавленным, «репрессированным» – и во фрейдовском, и в сталинском смысле этого слова, – и потому выражается стихийно и бессознательно, в «лирике души», в песенных заклинаниях.
Российская духовность была и остается духовностью первого дня творения, когда Дух носился над темными бескрайними водами, испытывая томление от необъятной задачи миротворения. «Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою» (Бытие, 1:2). Бездна еще не приняла Духа в себя как принцип разделения и формы. Отсюда такие характерно русские качества «витания над бездной», как удаль и тоска, порыв и замирание. В России как бы еще не свершилось творение мира, и Дух, не растративший себя в членении вещества, в актах творения, наиболее целен, могуч, грозен, не имеет «вида», как сама бескрайняя равнина, где, по словам Гоголя, «ничто не обольстит и не очарует взора».
Поэтому русское искусство является в основном «духовным» и религиозным – не только у Гоголя, Достоевского и Толстого, но и у Горького, Маяковского и Платонова, и далее – у И. Кабакова, В. Сорокина, Т. Кибирова – вовсе не потому, что искусство ставится на службу какой-то внешней для него религиозной цели и идеалу, а потому, что искусство заполняет пустоты религиозных форм; там, где кирпичи плохо подогнаны или крошатся, неизбежен перерасход цементного раствора. Это даже и не искусство как формотворчество, искусное творение совершенных и завершенных форм, а скорее художество, то есть размокание вещи в краске, растворение мира в видении художника, порывы духа, налетающие на предметность в смутной жажде ее преображения. Русское художество (в отличие от западного искусства), а также русское мыслительство (в отличие от западной философии) – это и есть та приблизительная, расплывчатая форма, в которую выливается то, что остается религиозно непроявленным, духовное томление, вопрошание о последних смыслах существования, на которые не дает ответа религиозное сознание народа, общепринятая и узаконенная система верований. Отсюда и мистическое хулиганство, анархизм, сектантство, недисциплинированность и внедисциплинарность мышления. Отсюда же и хрестоматийное пьянство, воровство, юродство, дурачество, босячество, да и отсутствие определенного и неопределенного артиклей в языке – неразличение «этого» и «того», своего и чужого, общего и частного, здешнего и тамошнего...
Ни православное христианство (к сожалению?), ни марксизм-ленинизм (к счастью?) не оказались способными вобрать «русский дух», систематизировать его, утолить его основные запросы и дать простор дальнейшей мирной секуляризации культуры (как на современном Западе, где религия уступает сцену научно-техническим и политико-экономическим формам общественной жизни). В этом, на мой взгляд, и состоит главное распутье современной России – то, что не совсем адекватно выражено в ельцинском призыве к интеллигенции создать «национальную идеологию». Само слово «идеология» (да и слово «интеллигенция» в устах власти) вызывает, конечно, рвотный рефлекс у населения, но суть в том, чтобы примирить русский народ с самим собой, открыть выход из бессознательного в самосознание, так чтобы одно не подавляло другого и, в свою очередь, не взрывалось им – найти для религиозного бессознательного какие-то более приемлемые и широкие формы, чем аскетическое православие и атеистический большевизм. Речь идет о распутье в каком-то почти магическом смысле этого слова, за которым встает судьбоносная раскладка карт: вот «дальняя дорога», а вот «чем сердце успокоится».
Из переписки Дмитрия Шалина с Михаилом Эпштейном ("Homo Scriptor" (Человек Пишущий). Сборник под таким названием вышел к 70-летию М.Эпштейна в изд. "Новое литературное обозрение").