nandzed (nandzed) wrote,
nandzed
nandzed

Мозаичность культуры издали и вблизи

Историзм — изобретение XIX века, а до этого три тысячи лет мировая культура обходилась без него.
(Если честно, не могу не вспомнить, что это изобретение сугубо европейской мысли, и с этого момента европейский тип психологического восприятия времени как "протяжённости слева направо перед тобой" начал прививаться всем народам с иным типом восприятия времени под якобы "общечеловеческим" авторитетом науки - Нандзед).

Сами историки знают это лучше, чем кто-либо: они помнят, как греческая и римская древность на протяжении многих веков, от Плутарха до Робеспьера, была не процессом, а статической картиной моральных доблестей и пороков, в которой между Фабрицием и Катоном Утическим не было никакого хронологического разрыва. Это было складочное место поучительных примеров на будущие времена.

Мало того. Когда романтики изобрели историзм, это не отменило прежнего отношения к прошлому — это лишь усложнило его. Просто это значило, что общество расслаивается и его духовные потребности дифференцируются. Элита романтизма и позитивизма наслаждалась все освещающим и все выравнивающим историческим подходом, а массовая культура по-прежнему искала в прошлом не истоки, а образцы. Теперь эти образцы чаще бывали не моральными, а художественными, не поступками, а позами «древних пластических греков». («Потому что меньше стали читать древних и больше ездить по древним местам», — говорил С.С.Аверинцев.) Эти осколочные расхожие представления о древности складывались в конечном счете в мозаику банальностей, знакомую каждому. Никакого историзма в них, конечно, не было и нет.

Но эта массовая культура не заслуживает высокомерного презрения. Массовая — она и есть настоящая и представительная, а элитарная, авангардная культура состоит при этом серийном производстве духовных ценностей лишь как экспериментальная лаборатория. Греческие вазы, перед которыми мы благоговеем в музеях, были массовой культурой, глиняным ширпотребом, и драмы Шекспира в «Глобусе» были массовым зрелищем, на которое ученые-гуманисты смотрели сверху вниз. Канонизация — дело позднее и часто случайное (то есть тоже объяснимое лишь стечением исторических обстоятельств). Более того: массовая культура гораздо меньше противопоставляет себя высокой, чем высокая — массовой. Когда по библиотечным отчетам оказывалось, что Вербицкую читают больше, чем Льва Толстого, то это совсем не значило, что Вербицкая и ее читатели противопоставляли себя Толстому. Это было (и есть) не противоположение, а продолжение одного и того же культурного массива. И если на верхнем его конце торжествовал историзм, а на нижнем — голливудский исторический лубок, то они связаны друг с другом крепкими нитями, а как эти нити переплетаются, должна самоотчитываться сама наша культура. Очень жаль, что мы это плохо себе представляем.

Когда мы противопоставляем высокую культуру и массовую культуру, мы рисуем картину мира, похожую на религиозную или платоновскую. На одном конце существует мир истинный, на другом — мир ложный, и чтобы причаститься мира истинного, нужно отрясти с себя мир ложный. Если мы не платоники, то не будем притворяться небожителями: признаемся, что окружающий нас мир — не совсем уж такой ложный. И будем, опираясь на него, осмыслять для себя и строить для других лестницы в мир высокой культуры — пересекающиеся, сбегающиеся и разбегающиеся.

Мы, часто считающие себя высокими интеллектуалами, тоже носители массовой культуры — разве что не в тех областях, что наши соседи. Тот же Аверинцев говорил: «Мы не сможем отстаивать культуру, пока не научимся видеть врагов этой культуры в себе». Право, собственная наша культура тоже неполна и эклектична, если мы не знаем эстрадных хитов и модных фильмов.

Конечно, общекультурная обязанность «уважать» и личная потребность «любить» — вещи разные. Здесь, как никогда, нам не хватает одного забытого понятия: вкус. При Вольтере понятие вкуса было, так сказать, прикладным при теории словесности, с него начиналась всякая критика; современная же критика замечательным образом умеет даже не вспоминать об этом понятии. Вкусов стало много, и понимать вкусы друг друга — необходимое требование единства культуры. А чтобы понимать их, нужно знать, как они сложились и как разошлись — нужен историзм. Вольтеровский разум еще мог обходиться здесь без историзма, наш уже не может.

Монолитность всякой культуры — иллюзия. Восемнадцатый век кажется нам очень законченной, выразительной и монолитной культурой. Только специалисты помнят, что в этом веке для одного читателя существовало только рококо, а для другого — новомодный Руссо, а третий еще не шел дальше Вергилия и Корнеля, а четвертый упивался лубочной «синей библиотекой», — а многие совмещали и одно, и другое, и третье. Такая же живучая иллюзия, что в русском «серебряном веке» все только и читали что Блока: ничего подобного, все читали стихи из журнала «Нива». Наверное, лучше сказать, что мозаичность — дело дистанции: изблизи она режет глаз безобразными контрастами, а издали сливается в ровный колорит, как у пуантилистов. Высоких классиков мы видим издали, а среди современников мучимся изблизи. Исторический подход к разнослойности прошлых культур может дать нам тот опыт, который немного облегчит эти наши мучения.

Есть одна проблема ближайшего будущего человечества, которая важнее и бесспорнее всех. Это проблема взаимопонимания и взаимоуважения человеческих обществ и культур. Без ее решения впереди может быть только катастрофа.

М.Л.Гаспаров
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

  • 1 comment